1
Бардак был первое время. Все понимали, на что мы идём, но никто не знал точно, что из этого выйдет. Мы жили, как пьяные, то первое время, хотя о русской водке могли лишь мечтать. Каждое утро мы просыпались под рыжими куполами десятиместных палаток, глубоко вкопанных в землю, в куче грязных шинелей и другого тряпья, расталкивая друг друга, словно с похмелья. И жили, как во сне, как в бреду.
Об офицерах и говорить не приходится — они были потеряны. Сновали меж нами молчаливыми призраками. Один из них плакал всё, вспоминая о жене и двух дочках-двойняшках — прямо при нас. Наверное, не было, с кем поделиться.
Это потом уже начали закручивать гайки: восстанавливать дисциплину и форму одежды, карать мародёров и пьяниц, выявлять наркоманов. Но поздно. С некоторых пор мы решили не выбираться на операцию без сорока литров браги: две двадцатилитровые канистры для запаса горючего крепятся справа и слева к бронированному корпусу… Брагинштайн, как мы говорили.
В лагере с этим делом было мало проблем. Сахаром завалены складские палатки, которые мы же и охраняли, дрожжи у поваров, а жара навалилась такая, что хватало трёх дней. И жидкость сияла на солнце слезою младенца, вот только выезды объявляли внезапно.
«Четвёртый, я — Третий, приём…» Мой друган Володька Стеценко выходит на связь в те знойные дневные часы, когда пятикилометровое тело колонны медленно поглощает крутые изгибы шоссе, на самом дне бесцветного неба одиноко парят хищные птицы, а впереди, за сероватыми пластами полей, нас ожидает угрюмая горная цепь.
Нехотя будто прижимаю лингафоны к гортани: «Здесь я, здесь Четвертый…» Стец хрипло кашляет смехом в наушники — я и сейчас вижу его жирное от пота лицо: оно всё в грязных оспинах, выражение преданное и свирепое, как у собаки, и два металлических зуба во рту. «Как там наше горючее?! — беспокоится он. — Жарко, трясёт… Ёмкости выдержат, не разорвёт?.." Отвечаю: «Сейчас посмотрю».
Тут же в эфир грубым голосом врывается ротный: «Языки вырву! Была команда: все станции — на приёме! Слушать только мои команды!» Но я уже выбираюсь из люка и ползу по горячей броне. Тянусь рукою к горлу канистры, ослабляю замок, выпуская потихоньку скопившийся дух, а потом приоткрываю и саму крышку вместе с прокладкой из чёрной резины.
Именно так это всё начиналось. Но, как бы то ни было, лично я ничего плохого не делал. А то, о чём хочу рассказать, сделал кто-то другой, но не я… Мне самому было даже противно участвовать в этом дешёвом, дурацком обмене.
Почти всегда в самом начале мы заезжали в Пули-Хумри. За этим городом, километрах в трёх под горой, на вершине которой установлен локатор, располагалась огромная база. День и ночь, непрерывно сигналя, одна за другой в долину спускались колонны, везя из Союза боеприпасы и стройматериалы, муку и консервы, новое обмундирование и амуницию… Иногда машины подъезжали с побитыми стёклами, кабины их были точь-в-точь решето, некоторые грузовики затягивали на базу буксиром.
Ещё с дороги, огибающей склон соседней горы, открывался вид на обширный палаточный город — тыловую столицу дивизий, ведущих боевые действия в северных районах страны.
Широкие траншеи с боеприпасами, огороженные «колючкой» и окруженные вышками, складские палатки, целый парк техники, пекарня и банно-прачечное хозяйство — всё это обслуживала свора бывалых вояк, разжившихся на бездарной войне дармоедов. Здесь можно было живьём увидеть нескольких женщин, а по вечерам крутили кино. Но задерживались мы там ненадолго: получали боеприпасы, провизию, сколачивались в подвижную группу и двигались дальше.
И вот, когда колонна въезжала на пёстрые улочки Пули-Хумри, со всех сторон к ней сбегались мальчишки, а за ними и взрослые люди, и все громко кричали. Своими смуглыми, худыми руками они протягивали нам всевозможную блестящую мишуру заграничного производства: то были фальшивые брелоки на цепочках и запонки, колоды карт с голыми женщинами и просто яркими видами городов, сигареты, очки, наркотики — в общем, много всего. Но что меня там интересовало, так это часы! Швейцарские — настоящие, с хрустальным гранёным стеклом.
Тогда ещё, в восьмидесятом году, в городе, где я родился и вырос и откуда призвался служить, всё заграничное было редкостью и ценилось необычайно — те же американские спички. И вот такие часы! Я уже представлял себе, как появляюсь однажды в шумном зале кафе, где многие должны меня помнить, с сухим загорелым лицом, и теперь от меня пахнет настоящей войной, а глаза мои видели то, что другим и не снилось. Или вот я сижу, развалившись на стуле в пивбаре. Как раз у нас был такой в моде пивбар, куда заходили не только любители пива. Там были темно-бордовые стены, отделанные под кирпичную кладку, полумрак и низкие арки — погребок, вроде, кусочек Прибалтики, почти заграница… И тут я, чёрт меня подери! И вот как раз таких часов не хватает.
Мне их очень хотелось достать, да и стоили-то они всего ничего: домкрат от машины или даже ключ разводной. Однако, вся беда была в том, что наша колонна на улицах Пули-Хумри не задерживалась. А как проделать обмен на ходу? Сунешь драгоценную железяку, за которую можно и под арест угодить, а она так и останется у хитрого афганца в руках. И колонна ушла, а ты так и остался ни с чем. Кое-кто умудрялся обмениваться, но я не хотел рисковать. Иногда, правда, случалось, что колонна останавливалась в других городах, и там тоже можно было меняться, только и тут я терялся. Желающих много, все лезут. Каждый хотел добыть себе что-нибудь заграничное к дембелю, тащил этим темным узколобым афганцам железки, мне же было неловко — я ведь все же сержант, да и боязно.
Как только колонна останавливалась на улочках какого-либо населенного пункта, наш ротный сразу поднимался на башню головной бронемашины, вставал прямо на люк своими толстыми, будто бревна, ногами и властно голосил в рупор широких ладоней: «Всем оставаться на местах! Командирам отделений — выставить охранение! По тому, кто отойдёт от колонны дальше трёх метров, стреляю без предупреждения!» Откидывая широкий рукав маскировочной куртки, он поднимал к небу свой пистолет и внушительно потрясал им.
Коль зашла речь о ротном — он был одесситом, чем очень гордился. Здоровенный, упитанный на лицо и тело майор, он оказался среди немногих офицеров, кто не потерял голову в те первые тяжёлые дни. Ротный знал, вероятно, что вокруг происходит, и не терял времени даром. Во время своих таинственных командировок в Союз он загружал бронетранспортер под завязку, и не только одними патронами и гранатами, что было бы понятно, ведь путь нелёгкий, опасный… Однако, зачем ему ящики с мылом, комплекты ключей, тюки неношеного белья?
Что тут скрывать, все знали о его тёмных делах, которых, впрочем, ротный и сам не стеснялся, знали о дороговизне на мыло в этой отсталой стране и о последней моде афганцев… С некоторых пор они страсть как зауважали наше белье: стали ходить прямо по городу в солдатских кальсонах и белых нательных рубахах, лишь изредка надевая сверху пиджак… Но что уж загадками говорить о доблестях нашего ротного, однажды я и сам во всём убедился.
К тому времени он прекратил свои поездки в Союз. До конца очередной боевой операции оставалось несколько суток, весь день мы были в пути, а на ночь остановились на уступе мрачного каменистого склона. Первая рота расположилась ниже, поближе к горному кишлаку, за рекой. Походная кухня шла с нами, и поэтому приходилось два раза в сутки отправлять соседям еду.
Мы с Конягой — моим друганом Славкой Коневым — простояли всю ночь в охранении. Было жутковато и холодно. С самого низа ущелья, изгибом уходящего вправо, тянуло влагой и доносился до нас утробный прерывистый гул, вроде отдаленного лая собак. В ночь накануне выкрали лейтенанта и двух солдат первой роты. Потом их нашли, вернее, то, что от них там осталось.
У нашего пулемётчика я взял пистолет. И всю ночь держал его наготове: грел ладонью увесистую рукоять, не снимая при этом пальца с курка. Автомат мой лежал на бруствере из камней, как оружие громоздкое и неудобное в ближнем бою.
Коняга вполголоса и с долгими перерывами рассказывал о своих похождениях на гражданке. Он любил об этом трепаться, водить из стороны в сторону востреньким носом, закатывать тёмные глазки и заговорщицки хихикать — только бы его подольше просили о чём-нибудь рассказывать. Теперь он мечтательно вспоминал о том, как обхаживал дочку контр-адмирала. Она была пухленькой и имела голубые хрустальные глазки. Коняга пригласил её на день рождения к товарищу. Там были ещё две-три парочки. Им с подругой не досталось отдельной комнаты и пришлось идти в туалет… Мы тихо смеялись, озираясь по сторонам и лихорадочно запихиваясь в бушлаты, пока не дождались рассвета.
Смолк постепенно неугомонный прерывистый гул — злобное дыхание ущелья. Стало спокойно и сыро, в свете утра броня машин заблестела холодной испариной. Уже слабенький ветерок стал прокладывать себе путь, врезаясь всё глубже в плотную массу тумана, когда из люка головной бронемашины выбрался ротный. Он спрыгнул на землю, повернулся спиной к нам и так постоял немного, будто глядя на колесо, а затем направился проверять охранение.
Нам он сказал, чтобы шли к походной кухне и притащили четыре бойлера с горячей кашей и чаем.
— Повезём завтрак в первую роту, — мрачно добавил он.
Мне лично хотелось спать, а тут предстояло всё утро трястись под броней БТРа. Я сказал:
— Товарищ майор, так рано ещё…
Но он даже не взглянул в мою сторону.
— Не твое дело. Тебе приказали – вперёд! На кухне готово всё… Подтащите бойлеры с хавкой к дороге и ждите меня, — и ротный направился к ряду машин.
Чуть в стороне, куда мы молча двинулись, в сползающей по каменистому склону утренней дымке, как подвижные тени, между двух походных котлов на колесах и тёмной глыбой крытого брезентом «Урала» с продуктами бродили сонный ворчливый повар, белорус по прозвищу Разводяга, и жидкий вертлявый прапорщик, начальник довольствия. А рядом живо и сочно пели форсунки и от котлов вовсю валил пар. В стороне стояли приготовленные к отправке четыре бойлера, от них тоже шёл пар. Мы посильнее захлопнули крышки, затянули винты и, ухватившись за ручки, понесли тяжёлые бойлеры к дороге.
Ротный выехал не на головном бронетранспортере со своим проверенным личным водителем, а взял прикомандированную к нам БМП третьей роты. Тогда я ещё не мог понять, почему. Мы только увидели снизу, как крайняя машина дернулась резко и, взвыв мотором и задрав передок, выехала на дорогу. Тремя рывками она дотянула до нас, объехала и остановилась. Распахнулись округлые задние дверцы, мы забросили бойлеры внутрь, а затем и протиснулись сами, примостившись на длинные кожаные сиденья десантного отсека машины. И тут только увидели сидящего напротив Багрова, личного водителя ротного и его, как мы тогда говорили, хавчика.
Кстати, о хавчиках. В любом подразделении нашей армии, наверное, найдётся по одному-два солдата, так сказать, приближенных к офицерам. У нас тоже были такие. На базе они с утра до ночи прислуживали своим командирам: таскали вёдрами воду, прибирались в палатках, заваривали кофейный напиток и чай, дважды в неделю брили офицерские головы, а некоторые выполняли и другую, как нам казалось, оскорбительную для солдата работу, за что пользовались особыми благами и снисхождением. На боевых операциях они становились, как правило, нештатными телохранителями своих командиров, их потаённой правой рукой.
Так вот, Багров был таким «хавчиком». В своем колхозе до службы он работал механизатором, а поэтому отлично разбирался в моторах всех марок и считался первоклассным водителем. К тому же, добродушный деревенский парниша никому не отказывал в помощи. Именно эта черта и позволила ротному подчинить его безоглядно своей власти.
Багров не отходил от ротного ни на шаг. В лагере являлся к офицерской палатке ещё на рассвете и уже с ведром холодной воды, старательно лил её на могучую шею и спину ротного, когда тот, громко фыркая и кряхтя, умывался, и находился при нём потом до отбоя. Багров вместе с ротным ездил в те загадочные командировки ранней весной, и, пожалуй, ему одному была известна судьба ящиков с мылом, комплектов ключей и белья. Несомненно, что ротный делал его соучастником всех своих замыслов, и теперь было бы удивительно, если бы Багрова не оказалось в машине.
Ротный сказал, чтобы мы отодвинули бойлеры подальше с прохода, они там будут мешать. Сам он сидел впереди нас, повыше, как раз под башней — на месте командира машины, который являлся одновременно и оператором противотанковой пушки. Кресло командира отгораживал от нас частокол кумулятивных снарядов (БК), и оно вместе с башней вращалось.
— Эй, ты! — ротный обратился к водителю, молодому бойцу третьей роты. — Ты как там, первоклассный водитель или так себе мастер?
Молодой солдат обернулся и ещё крепче вцепился в штурвал.
— Ты что, оглох, что ли?! Отвечай гвардии майору, хороший водитель ты или нет?
Солдат опять оглянулся и промычал что-то неслышимое в реве мотора и скрежете гусениц.
— Останови! — скомандовал ротный. Машина качнулась и замерла. — Уступи место мастеру. Багров, пересядь-ка туда…
Молодой солдат вылез через передний, водительский, люк и, обежав сбоку машину, влез в задний, десантный. Багров перебрался на место водителя.
— Во! Так-то, пожалуй, лучше, — заметил ротный, когда его личный водитель надавил на педали и машина, задрав передок, тронулась с места.
— Сейчас будет кишлак, — продолжил ротный спокойным и уверенным голосом. — Через два поворота, на третий — лавка. Крыша подперта бревнами с обеих сторон. Есть сведения, что душманы хранят там оружие. Надо проверить. Продемонстрируешь нам свое мастерство, — он обращался к Багрову, — да не сильно, аккуратненько так… Понял, нет?
Багров оглянулся, улыбнувшись жалобно как-то, и два раза кивнул.
Сделал он всё точно, как надо. На крутом повороте, где одна окутанная зеленью улочка пересекалась другой, он лишь на миг раньше дал стоп правой трансмиссии, а левой поддал полный ход — машину развернуло рывком вполоборота, и зад её выбил одно из бревен, подпиравших крышу… Нас сбросило с узких сидений, а головы наши спасли разве что каски, обтянутые мешковиной. Машина проскочила вперед метров на десять и замерла.
— Ай, дьявол! Какая жалость! — выкрикивал ротный, торопливо выбираясь из люка. — А ты куда смотришь?! — замахнулся он на водителя. — Башку снесу!
— Чего сидите? — крикнул он нам. — Вылезайте! Не видите, людям надо помочь…
Выбравшись из брони, мы растерялись на миг, ослепленные утренним солнцем. Но вот в оседающем облаке светло-коричневой пыли увидели дом несчастного лавочника: крыша была одним краем завалена, в центре она сильно прогнулась и почти полностью закрыла проход. Бревно отлетело в сторону. Из-за осыпавшейся кусками глины и торчащих кривых стропил проступали яркие пятна разбросанного товара.
— Быстро, быстро! — ротный проскочил мимо нас, почему-то пригнувшись и держа автомат на весу. — Схватили дружно бревно и установили на место… Багров, за мной! — он нырнул под крышу как раз с того края, который удержался, подпёртый уцелевшей опорой.
Втроём мы старались приподнять полурассыпавшийся настил и поставить на место опору. Это оказалось нам не под силу.
— Эй, ты куда! — крикнул я молодому солдату, который побежал, пригнувшись, к машине. — Быстро — на крышу! И занял там оборону…
Солдат развернулся и побежал туда, куда ему приказали. Я вслед за Конягой пробрался вовнутрь.
Пыльный полумрак под завалившейся крышей наискось прошивали несколько ярких лучей, их пересекали острые струйки песка, стекавшие сверху. Коняга оглянулся на меня и поёжился.
— Эй, ты, салабон! Не возись там! — крикнул он молодому солдату. — Какого чёрта, завалишь тут нас!
Я осмотрелся: ротного с Багровым здесь не было. Под ногами валялись арбузы и дыни, в плетёные из веток корзины были навалены сливы и виноград, пыльные стопки продолговатых лепёшек, другой непонятный товар — вроде как съестное… В углу — груда металлических частей различного инструмента, на узких полках вдоль дальней стены рядами — глиняные кувшины и другая грубой работы посуда. Часть стены была занавешена ширмой.
— Вот такой штукой раскроили черепок Ваньке Борщову… — Коняга держал в руках тяжёлый, кованый зуб допотопной мотыги. — Когда он стоял на обочине и мочился. Сзади проходил караван гружёных верблюдов, и прямо сверху так — бац!
— Отдай ротному, — предложил я, — он здесь, кажется, оружие ищет.
— Да, оружие, — согласился Коняга.
Тут из-за дальней стены послышался гулкий удар и голос нашего ротного: «А, чёрт!» Ширма откинулась — и появился он сам, а вслед за ним протиснулся боком Багров.
— Ну как, всё нормально? — ротный осмотрел нас внимательно: наши потные лица и обтянутые мешковиной запылённые каски. — Чего стоите?! Рубать не хотите?.. Берите по паре дынь — и что там ещё… Поехали!
— Оружие ищем, — вдруг ответил Коняга.
Ротный обернулся.
— Нет там никакого оружия, поняли?! По местам всем! Поехали!
Сзади раздался грохот заведённого двигателя, заскрежетали гусеницы. Багров подогнал машину вплотную к разрушенной лавке, мы открыли задние люки, быстренько побросали туда несколько арбузов и дынь, пару корзин с виноградом и сливами, стопку лепёшек, влезли сами и скоро выехали на дорогу, оставив позади обезлюдевший мгновенно кишлак.
Высоко над нами, из-за зеленоватых каменистых вершин выкатывался ослепительный шар, утренним светом наполняя синее небо. Первые солнечные лучи скользнули по скалам, но только по самым верхним из них, внизу же ущелья, там, где шумел холодный горный поток, было по-прежнему мрачно и сыро.
Ротный приказал остановить машину возле реки. Мне отлично запомнилось место: при выходе из ущелья река разливалась, несколько замедляла свой бег, и рокот её не упирался в отвесные скалы. Брод остался левее, мы свернули с дороги и проехали с полкилометра по весеннему каменистому руслу, оставленному рекою с тех весёлых времен, когда таяли снега и с гор спускались лавины. Сейчас снег белел лишь на недоступных, вечно холодных
вершинах, порою скрываемых несущимися неустанно глыбами облаков.
— Даю вам ровно пятнадцать минут на то, чтобы уничтожить всё это, — процедил ротный сквозь зубы, как только мы пососкакивали с брони на округлые камни. Он откинул рукав маскировочной куртки и взглянул на запястье, на точёный циферблат швейцарских часов с тремя крупными кнопками и выпуклым гранёным стеклом.
– То, что не осилите, — в реку! С собой ничего не возьмём. Да не вздумайте вякнуть кому, что я позволил вам грабить несчастных афганцев, они и так богом обижены… Давайте, рубайте, — он улыбнулся, — вам надо молиться на вашего ротного.
Мой товарищ сидел на большом валуне и смачно вгрызался в кровавую мякоть арбуза. Огромный ломоть, грубо отхваченный широким лезвием штык-ножа, он держал в правой руке, а левой утирал себе щёки и рот, то и дело откидывая каску к затылку. Коняга сидел напротив меня, поглядывая исподлобья на ротного, и мне вдруг стало смешно.
Всего минуту назад мне хотелось плюнуть в лицо своему командиру. Так же, как и до этого — в полуразрушенной лавке, когда он выходил из-за ширмы, торопливо запихивая в нагрудный карман свернутую вдвое пухлую пачку афгани, — мне хотелось плюнуть ему в лицо. Я не знаю, почему у меня возникло такое желание — может быть, даже и от зависти. Но в тот момент я ненавидел ротного. Мне хотелось вспороть ему живот короткой огненной очередью, и это не составило бы большого труда, надо было только чуть-чуть повести плечом и приподнять ствол автомата. И тут же увидеть, как мой доблестный ротный корчится под ногами… Я должен был его застрелить, по всем законам чести и справедливости — я должен был бы его застрелить, но я знал, что тогда неминуемо буду наказан. Меня арестуют и отдадут под трибунал. Мои же товарищи. И, скорее всего, расстреляют, а, может, разберутся и надолго посадят в дисбат. Но это не имеет уже большого значения, поскольку те, кто возвращается из дисбата, не могут в полном смысле считаться людьми.
Так думал я, пока не взглянул на своего Славика Конева — а он уже ел арбуз. Меня всегда успокаивало лицо его с мягкими и выразительными чертами: узким, с горбинкой носом, яркими губами и подвижными темными глазками, — определённо, в крови его чувствовалось присутствие Моисея. Роста Коняга был невысокого, какой-то весь пухленький, свежий. Имел движения плавные, ни дать ни взять — чёрный кот. И я даже помню, как в зимние дождливые ночи, когда мы прижимались друг к другу в промокших палатках, трясясь от холода, мне становилось теплей и приятней, если рядом оказывался именно он, мой давний товарищ.
Я уже говорил, что он с удовольствием рассказывал о себе. Родители его остались в Кронштадте. Отец — суровый мужик, капитан первого ранга, замкомбриг. Даже и пальцем не пошевелил для спасения сына от армии, когда пришел срок. Он хотел, чтобы тот поумнел, но потом, очевидно, смягчился. Из ухоженной, благословенной Германии нас перебросили в эту забытую Богом страну. И Славику дважды за службу удавалось вырваться в отпуск, причём оба раза, как говорили наши штабисты, по вызову Ленинградского военного округа. Так что Коняга был не таким уж простым и бесхитростным малым, каким порою любил прикинуться.
2
Да, чёрт бы подрал эту забытую Богом страну и нас вместе с нею! Прошло десять лет, а мы всё оглядываемся назад и с надеждой смотрим туда, откуда восходит солнце. Мы слышим опять заунывный голос муллы, протяжно зовущий к утреннему намазу, и словно пытаемся понять, наконец, что же там с нами было и как нам жить дальше… Прошло десять лет, пора уж забыть — да и лучше бы забыть! Ведь крест ждет того, кто возьмёт на себя грех всего мира. Война — это грех всего мира, но я не хочу на крест. Я не хочу быть спасителем, я ничего не хочу — только бы жить простым человеком.
— Понимаешь, чтобы возвыситься над людьми, надо совершить какую-то подлость!.. — сказал вдруг Коняга дня через три, как уплыли по реке наши арбузы и дыни.
Солнце в этот полдень пекло нещадно. Прохладные лощёные скалы отодвинулись в прошлое, они уступили место зеленоватым предгорьям. Всю ночь мы тряслись под броней, перемещаясь на запад, и стояли теперь в оцеплении. На прочёсывание очередного населенного пункта вышла первая рота, а мы тем временем перекрыли все подступы к кишлаку. БТР наш стоял у дороги.
— Вот отец мой, — продолжил Коняга. Он всю жизнь совершает подлости, это я точно знаю!
— Ну, ты даёшь, — усмехнулся я, запихивая в длинное резиновое ведёрко с бензином свою завшивевшую одежду.
На досуге мы решили провести профилактику.
Коняга сидел, раздетый, на краю наспех вырытого окопа, только что разбросав по горячей броне свои куртку и брюки, выполосканные в бензине.
— А что, нет что ли?! — Славик презрительно сплюнул. — И ротный сейчас скрежещет зубами…
— А что ротный-то?
— Ну, как что… Не мы, а первая рота орудует там, в кишлаке — прогадал он.
— Да, ты прав, прогадал…
Я вынул из ведёрка с бензином тяжелый комок мокрой робы и, посильнее отжав его, принялся встряхивать.
— Всё ему мало, — продолжил Коняга с обыкновенным для него равнодушием. — Здесь получает чеками, в Союзе зарплата идет, выслуга — год за два… Всё ему мало, сволочь! Сделал-таки нас соучастниками.
— Гад, мародёр, — поддержал я товарища, так же раскидывая по горячей броне отжатые куртку и брюки.
— Хотя, в общем, если так разобраться, — мы все мародёры. Все мы обкрадываем родную страну.
Коняга потянулся лениво, достал сигарету из мятой пачки, а из лежащего по правую руку подсумка спички.
— Э! Ты потише с огнём там — хочешь поджарить нас заживо?!
— А что тише-то? — Славик вынул изо рта сигарету и повернулся ко мне лицом. — Твои родители — что, не воруют?..
— Причем здесь мои родители?
— А вот при том, — Коняга многозначительно уставился в небо, — что, кроме как мародёрства и крови, мы ничего и не могли сюда принести.
— Это не наше дело. – Я спрыгнул с брони на землю и выплеснул из ведёрка остатки бензина.
— А вшей кормить — это наше дело, — усмехнулся Коняга.
— Что ты всё воду мутишь! Чего ты хочешь? — я обернулся, отбросив ведёрко.
— Чёрт его знает. Правды охота, справедливости, знаешь…
— Не надо никакой справедливости! Вернёмся домой, там всё будет путём…
— А отвечать кто будет?
— За что?
— Да за то, — Коняга отвернулся, поморщившись.
— Это не наше дело.
— А чьё?
— Вон, ротный есть! И ублюдки повыше… Дерьмо собачье!
— Во! — Коняга повернулся ко мне. — Мы-то и останемся в дураках! — Он тыкал в свою тощую грудь указательным пальцем. — Ротный откупится: бытие определяет сознание — так нас учили! У ротного-то всё будет схвачено. — Коняга усмехнулся и шлёпнул меня по плечу.
— А у нас? — я пытался ему возразить. — У нас тоже всё будет схвачено! Да нам выдадут такие бумажки, что не устоит никакой бюрократ! — я взглянул на товарища: Коняга согласно кивал.
— Бумажки, говоришь… За проданную душу — бумажки?..
— Её никто и не продавал.
— Тогда и бумажкам твоим грош цена!
– Какая разница?! Привязался к этим бумажкам. Мы видели такое!.. Мы должны что-то сделать!.. Хочешь, я скажу тебе?
Славик кивнул.
— А ну-ка, давай!
— Я поступлю в университет Ломоносова.
Коняга присвистнул.
— Нормально, валяй! — он засмеялся.
— Что ты смеёшься? Думаешь, не получится?
Славик поморщился и взглянул на меня с сожалением.
— Послушай меня… И запомни, — теперь он говорил безо всякой иронии, медленно и устало. — Самое лучшее, что мы можем сделать, так это остаться здесь.
— Не понял…
— Лечь костьми в эту проклятую землю! — Коняга сплюнул и вновь посмотрел на небо. — Или вернуться, но только в цинковой упаковке.
— Нет, дружище, меня дома ждут.
— Мать проплачется… Но мне кажется, слёз будет меньше, если ты не вернёшься.
— Почему?
— Да потому что ты уже не сможешь быть собачьим дерьмом, — он вдруг поднялся, выбрался из окопа, взял резиновое ведёрко и понёс его на место, в машину. Но потом опять вернулся в окоп.
Солнце застыло в самом центре вечного круга, обжигая с высоты спины двух бритоголовых парней. Мы молча сидели на краю наспех вырытого окопа рядом с бронированной пыльной громадиной и смотрели теперь равнодушно в дальнюю даль — на лазурные горные вершины. Их подпирали под самое основание поля — плавно очерченными, будто накиданными друг на друга пластами — они были разными по окраске: от тёмно-серых, наверное, только что вспаханных, до бурых и желтоватых, цвета прелых трав и осенней листвы.
И всё же, они были очень похожими, я это чувствовал — в каждом из них присутствовал один и тот же оттенок, едва уловимый и доставляющий какую-то неясную боль. Если бы знал я, что это всего лишь солёный привкус здорового пота, густой и устойчивый, такой же, каким была пропитана клетчатая застиранная рубаха отца, когда он приносил её с работы стирать. А, может, облегчающий душу вздох благодарности.
Земля не может быть проклятой, если по ней ходят люди. Ведь они не просто так ходят, снашивая подошвы: люди сразу берутся работать, так уж они устроены. Они как бы врываются в землю своими ладонями, дышат её испарениями, начинают рождать на ней и умирать, и те же безутешные матери увлажняют землю слезами… И всегда должен вызваться тот, кто готов за неё постоять. Если надо – очистить от всякой падали. Как это просто и правильно! И как непросто понять, что это и есть самое главное, а всё остальное — возня и туман.
А пока мы сидели и почёсывали бритые головы, изредка поглядывая в ту сторону, где орудует первая рота. Слабенький ветерок, вытекающий из ущелья, приглушал всплески выстрелов, кишлак терялся в пышной зелени фруктовых деревьев. И ещё оттуда тянуло прохладой, мы знали, что там должна быть вода — журчит себе речушка или ручей по щебёнке между приземистыми лачугами, будто вылепленными из глины. И тут парни с исхудалыми, заостренными лицами, в касках, обтянутых мешковиной, ударами ног вышибают ветхие двери и, пуская короткие очереди, боком вламываются внутрь, — нам тоже, конечно, хотелось быть на их месте. Вот тогда-то и появился на пыльной дороге этот странный старик с ишаком…
Он направлялся к жилью со стороны холодных каменных гор, откуда и мы прибыли на рассвете. Шёл неторопливой, угрюмой походкой в просторных, совсем белоснежных полотняных штанах и длиннополой рубахе, поверх которой был накинут обыкновенный пиджак. И я помню — Коняга сказал: «Что бы ему не сесть верхом на осла и не въехать к людям, как полагается?.." Я не понял, что он имеет в виду, а старик тем временем приостановился и, повернувшись к нам спиною, осматривал бронетранспортер третьего отделения. Его не смутил даже грозный ствол крупнокалиберного пулемёта, направленный как раз на него. Старик постоял немного и двинулся дальше, ведя за собой ишака.
Но, не покрыв и тридцати метров, он снова остановился, теперь уже напротив нашей машины, взглянул на солнце, на небо, достал откуда-то квадратный коврик или плед, расстелил под ногами, опять посмотрел на солнце и как бы прислушался. Затем осторожно, упершись по-старчески в бедра руками, он встал на колени, прижал ладони к груди и вдруг уткнулся чалмою в дорожную пыль.
— Видали, нет?!
Мы обернулись — это к нам подошел Володька Стеценко. Он кивнул в сторону старика:
— Силён, бродяга!
Коняга согласно усмехнулся:
— Силён!
Стец был босой, без ботинок. Ноги его были по щиколотку покрыты желтоватой дорожной пылью. Но я знал, что на верхней части одной стопы у него наколото: «Они устали», а на другой — «Хотят отдохнуть». И на руке у Стеца была наколка «Ростов-на-Дону». И он старался держать свою, так сказать, марку: слыл парнишей бесшабашным и вороватым, имея притом душу ранимую.
— Может, пойти, «маклю» сделать с этим папашкой? — Володька усмехнулся. — В смысле, обмен.
— Он сейчас занят, — заметил я.
— Какой там обмен, — вмешался Коняга, — прикладом по лбу — и весь обмен!
— Бросай так шутить!
— А что?! — Стеценко ещё раз посмотрел на дорогу: старик молился. — Может, он, это… Лазутчик!
— Точно, — согласился Коняга.
— Ну ладно, пусть пока отдыхает… — Стеценко опустился на корточки. — Мужики, там у вас бражка осталась?
— Да какая там бражка в такую жару!..
Но Володька встал и пошёл к машине, сдернул с брони канистру и поболтал на весу.
— О! Мал—мала есть! Давайте, нацедим по котелочку…
— Я не буду, — отрезал Коняга.
— Как хочешь, а мы с братишкой накатим… Надо допивать до конца, иначе прокиснет и уксус будет… Где у вас котелки?
Стец потянулся и влез в люк машины. Минуту спустя он появился снова, сбросив на землю два котелка.
— А доктор Ватсон, кстати, тоже был воином-интернационалистом. Вы знаете об этом? — спросил вдруг Коняга как бы не к месту, пока Стец наполнял котелки.
— Это тот, что ли, который всё с Шерлоком Холмсом крутился? — Володька протянул нам один из котелков, наполненный до половины мутноватой, вонючей жижей.
— Он, его летописец…
— Фу!.. Гадость какая… тёплая! — Володька утёрся. — А ты откуда про это знаешь, тоже их корефан?
— Да это моя любимая книжка! У отца полное собрание сочинений — я раз сто пятьдесят перечитывал.
— Тебя убивать пора.
— Только Ватсону этому, кажется, здесь тоже ничего не досталось, кроме неудач и несчастий. — Славик поднялся и, опустив голову, начал осматривать внутренние швы полинялых трусов. Он нахмурился: — Вот чёрт! И тут, гады…
— Что там? — я едва сдерживал позывы к рвоте. — Яйца?..
— Ну! У них склонность удивительнейшая к размножению… Надо будет потом и трусы простирнуть.
— Так что там, доктор-то этот? — Володька присел на корточки и сунул в рот сигарету.
— Да ничего, заболел он.
— Желтухой?
— Нет, кажется, тифом… Да, точно, тифом он заболел. Это всё в первом томе написано, в самом начале.
— Вшей, наверное, тоже кормил, как и мы…
— Не-ет, вряд ли! Он был англичанином, а они — люди цивилизованные. Не то что мы — собачье дерьмо!
И вот тут произошло что-то. Я точно не знаю, что именно, но будто мне плюнули прямо в лицо — и дальнейшие разглагольствования Коняги доходили до меня, как сквозь туман. Он вроде говорил, что эти подлые англичане повыкачали отсюда всё, что могли, и теперь живут припеваючи и ещё сто лет будут жить.
— А вот мы сейчас посмотрим… — так сказал я. Встал и направился к старику, захватив автомат. — Стец! Пошли-ка со мной!
Старик сворачивал валиком коврик и, казалось, не замечал ничего. Стеценко с ходу запрыгнул на ишака, вынул из ножен штык-нож и стал тыкать острием бедному животному в ляжку: «Но!.. Но!.. Поехали!»
Мы остались один на один — я и старик. И тут только дошло до меня, что я стою перед ним почти голый, в одних полинялых трусах. Я вдруг заорал:
— Время?.. Время сколько, я спрашиваю!
Старик стоял и не двигался. Меня поразили его глаза: вовсе не старческие — у стариков они обычно подернуты желчно-матовой пленкой. А эти глаза были ясные и прозрачные. И я опять заорал:
— Сколько время? Время, не понял?! — и показал на запястье.
Старик повел неторопливо рукою, отодвинув рукав пиджака: вот они — часики! Швейцарские — настоящие, с тремя кнопками и хрустальным гранёным стеклом… Старик взглянул на меня и вздохнул облегченно. В этот самый момент взлетел приклад моего автомата и торцом врезался в лоб ему — старик упал на спину в дорожную пыль.
Он лежал у меня под ногами, широко разбросав руки, словно распятый, и старческое лицо его освещала улыбка блаженства.
— Надо прикончить, — процедил сквозь зубы Стеценко и склонился над стариком, чтобы проверить карманы.
— Хватит с него… Дай мне часы, я давно мечтал о таких.
А старик всё лежал в дорожной пыли, распластанный, и в застывших глазах его отражалось предзакатное небо… Стец протянул мне швейцарские часы, я взглянул на них и ужаснулся: ведь они, эти тёмные и прозрачные глаза, будто дверь, ведущая в никуда, будут всякий раз так спокойно, так мрачно взирать на меня, если я обращусь к ним за временем.
И я подумал тогда: нет, дело не в том, что на мою долю выпало освободить этого человека от боли в суставах и старческой немощи, — не потому он так облегченно вздохнул. Блаженную улыбку освобождения приходилось мне видеть и на других лицах. За одно лишь мгновение до смерти так улыбались и молодые парни-афганцы, которых мы называли душманами. И я понял — эти люди сильнее! У них за душой есть нечто большее, а мы проиграли. Нет, не войну. Никакой там войны и в помине не было. Было чёрт знает что. А проиграли мы свою жизнь, потому как — действительно, после того удара, что я нанес старику, — мне самому уже никогда не оправиться.
И нужно ли теперь понимать, что за сила двигала моею рукою, что за проклятие?.. Случилось всё именно так, и моя иль не моя в том вина, а надо платить за дела своей юности. Человек от животного отличается тем, что он должен раскаиваться, — значит, в этом и есть моё счастье, в этом есть моя сила.
Вот, собственно, всё. Что ещё можно добавить? Часы я потом продул в карты. Конягу с желтухой отправили в Союз. Несколько суток он валялся скрюченный под машиной: ничего не ел, кроме антибактериальных таблеток из своей индивидуальной аптечки, и пил кипяченую воду, но тут же отблёвывался ею под скаты — и присыпал песком, чтобы мух было поменьше, — а потом опять вползал под машину. На седьмой день только, кажется, опустилась «вертушка», и на этом его мучения кончились. Стеца убили, а о ротном я и говорить не хочу.